Смею надеяться, что знаменитый монолог Чацкого у нас еще помнят. А вот самому грибоедовскому произведенению «Горе от ума» мало досталось счастливой критики – не считать же таковой «сатирико-демократическую» его трактовку.
Смею надеяться, что знаменитый монолог Чацкого у нас еще помнят. А вот самому грибоедовскому произведенению «Горе от ума» мало досталось счастливой критики – не считать же таковой «сатирико-демократическую» его трактовку. Даю всем другой ориентир: без написанного о Грибоедове Николаем Ивановичем Калягиным – нашим современником, писателем – мы были бы сильно утеснены. В своих ЧТЕНИЯХ О РУССКОЙ ПОЭЗИИ он изящно и умно выражает то, что присуще русскому взгляду: во-первых, он разделяет суждение об искусстве Баратынского: “Хмель на празднике мирском”. А дальше говорит: «Из этой формулы следует, в частности, что высоким искусством точно так же можно злоупотребить, как и лучшим, изысканнейшим вином. Излишек наслаждения влечет за собой известные последствия: пресыщение, физическую и моральную усталость. На конце — уныние. Грибоедовский хмель чист. «Горе от ума» — кладезь, конечно, но без ужасного крокодила на дне».
Нынче «ужасный крокодил» специально заводится, специально помещается в питательный раствор «современного искусства», которое с какой-то люциферической силой рвется отодрать себя и нашего человека от русской классики. Адепты нового постклассического конструкта в нашей культуре вопиют: «Русская классика превратилась у нас в религию! Так освободимся от её тяжелых вериг!»; «величие русской культуры» только связывает нас по рукам и ногам – для того, чтобы делать новое (выращивать крокодила – К.К.) совершенно «не нужна никакая унавоженная почва», а величие тут скорее угнетает…
Отчего же мы должны освободиться и успешно освобождаемся?
Освобождаемся от различения подлинной творческой дерзости и бездарной фальши подлого эксперимента. Освобождаемся от самих себя – богатые наследники, мы даже не проматываем наследство, но попросту не способны понять, чем, собственно, мы владеем?
«Чем дольше живу, — пишет Флоренский родным из Соловецкого лагеря, — тем ярче встает зародившееся с детства убеждение, что есть классическая литература и есть произведения условной ценности, причем разница между ними качественная, а переход прерывный».
Произведения «условной ценности» сегодня у всех на слуху: мультикультурная Людмила Улицкая массированно (ста пудами своих партийных книжек) доминирует над русской эпикой Веры Галактионовой; Татьяна Толстая с кысями и васьками над живым сельским народом Лидии Сычевой; Даниил Гранин с «Зубром» и «Заговором» над звонкой чистотой «Нашего маленького Парижа» Виктора Лихоносова. Произведения «условной ценности» делают известными интерпретативные сообщества, которые поддерживают тренд на невозможность и ненужность развития русской художественной традиции. Парадоксально, но именно это сообщество приватизировало классическое вопрошание Чацкого: «А судьи кто?».
А судьи кто? – спрашивают Вас, если вы говорите, что адепты радикального театра совершают насилие над классикой, когда Алешу Карамазова и священника играет актриса-женщина; когда игривая фантазия режиссера умерщвляет всех Карамазовых, а «русский дух» Достоевского превращается в «дух тления, гниения, разложения».
А судьи кто? – спрашивают Вас, если Вы не согласны с тем, что «смысл и значение – враг номер один любого художника».
А судьи кто?
Вопрос, сам тон, с каким его обычно задают, содержит ответ: судей нет и быть не может. Какие судьи, когда есть тысячи мнений. И вот выбирать законное мнение, говорят нам, должен суд. Но суд – это тоже состязание! [Суд присяжных, как известно, оправдал террористку номер один Веру Засулич (1878)]... Одни кричат – Вы нарушили статью 148 УК РФ, оскорбили чувства верующих, другие в ответ – а Вы сломали «арт-объект», а потому судить Вас надо по статье 213 УК РФ о хулиганстве. При этом, конечно, уже совершенно не важно, кто этот самый арт-объект в таковые зачислил. Кто, когда, зачем и за какие деньги приобрел его для государственного музея? Ведь это тоже были чьи-то мнения, полагающие пакостные картинки на линолеуме «арт-объектами» и «произведениями искусства», и поместившие их в классическую рамку традиционной институции – музей.
Мнения, мнения, мнения… И нигде нельзя ни в чем быть уверенным. И нигде нельзя ни на что опереться в этом топком болоте мнений. Остается одно – война статей Закона! Очевидно, чтобы Закон стал инструментом безопасности, все же сначала что-то должно произойти с человеком и культурой в человеке.
Выработкой мнений занимается интерпретативное сообщество, которое и следит за тем, чтобы их было «много». Оно вырабатывает согласованные нормы, кооординирует и контролирует столкновение различных интерпретативных стратегий со своей собственной – стратегией пост-классики.
Что предлагаю я?
Отодвинуть в сторону все мнения и интерпретаторов, взгляд которых всегда «эволюционирует в сторону безобразия».
Лучше дадим еще раз слово Николая Калягину: «В мире Грибоедова не было ничего умилительного. Дорога жизни вела его через пустыню, где месяц (не какой-нибудь, а плешивый катенинский) бесстрастно светил на камни, на колючки, на разновидных жалящих гадин. И только мощный разум спасал его от отчаяния, напоминая о существовании иных пластов бытия. “Все плохо, все более или менее неправильно, но если мы захотим стать опять русскими — спасение для нас еще возможно”. Понятно, что современники недолюбливали Грибоедова, находя его манеры неприятными, а ум — озлобленным.
Пушкинская ранняя строка “Ум ищет божества, а сердце не находит” дает ключ к жизненной драме не одного только Пушкина, но и всех классиков нашего Золотого века, шедших в своем творчестве от «французского» корня. Пушкин, Баратынский, Катенин, Вяземский, Грибоедов — это прежде всего люди, страшно обкраденные в первой молодости, пришедшейся у них на те годы, когда так страшно свирепствовала в России язва вольтерьянства. Сердце, “средоточие душевной и духовной жизни” (Юркевич), было более или менее опустошено, более или менее разорено у каждого из них. Но французская атеистическая мысль, прививаясь к благородному стволу русской культуры, сразу же начинала перерождаться: сохраняя ясность и изящество, она стремительно теряла свою легковесность, свое позорное самодовольство. Трезвость и моральность мышления, родовые наши черты, пересиливали французский кураж. Поэты, перечисленные мною, не всегда утешают. Еще реже способны они умилить, разжалобить читателя. Но это последние русские поэты, в чьем творчестве отсутствуют процессы тления, ржавения, гнилостного брожения — даже в зародыше».
Мне лично тут очень дорог и сердечный, негневливый слог автора; и «трезвость да моральность» русского мышления как родовые, присущие нам, черты; ну и конечно, безусловная ценность «Чтений о русской поэзии», в которых о русской литературе говорят не «интерпретаторы», а сам русский человек – любящий и живо понимающий её.
Теперь вопрос «А судьи кто?», смею, надеяться, и для моего читателя звучит иначе…