22 декабря 2015 г.

Николай Калягин. Чтения о русской поэзии

С оружием в руках - расстрелять! Картина Василия Верещагина.
главная / материал
Россия, Европа, Война 1812 года, Наполеон, Александр I

Всем! Всем! Всем!

«Чтения о русской поэзии» нашего современника, писателя-петроградца Николая Калягина – одна из лучших и капитальных русских книг нашего века. Она передает живой дух времени и русской культуры, связанной с человеком, народом, Отечеством тысячами нитей. Не понимающий поэзии, полюбит ее и поймет. Не любящий научных штудий, – насладится прекрасным слогом и тонким умом писателя, создающего роскошную и объемную картину русской жизни и культуры

ЧТЕНИЕ 4

Сегодня мы продолжим разговор о русской поэзии в царствование Александра I и закончим 1825-м годом, то есть будем говорить о времени, непосредственно предшествовавшем Золотому веку нашей поэзии.

Небольшой промежуток времени, но насыщенный, богатый событиями, главное из которых, безусловно, Отечественная война 1812 года, грандиозное столкновение двух сил, которые мы назовем вслед Тютчеву, — Россия и Революция.

Наполеон, «сын революции ужасной», вступает в русские пределы, и его крушение, гибель его шестисоттысячной армии становятся новым звеном в той цепи святых чудес, из которых состоит даже и до настоящего времени история России.

О Французской революции мы с вами заговаривали уже неоднократно; может быть, вам запомнились слова К. Леонтьева про «общечеловеческий вред», ею причиненный.

Тот же Леонтьев за три года до смерти пишет про Францию 1888 года: «Все в ней, в ее жизни стало бледнее на наших глазах (на глазах людей уже немолодых, как я). Религию гонят и презирают, и верующие люди уже не находят в себе сил для кровавого в пользу веры восстания, пышности настоящей, аристократической, нет, есть капиталистическая фальсификация барства. Монархия прочная, серьезная, требующая подчинения любви, уже неосуществима». И дальше следуют рассуждения Леонтьева о падении французской литературы, также совершившемся на протяжении одной, не очень долгой, человеческой жизни.

И все это очень примечательно! Мы знаем, что Леонтьев юношей-студентом принял участие в Крымской войне и вынес из своего опыта общения с пленными французами довольно невыгодное впечатление о французском национальном характере («сухие фанфароны», «масса самоуверенных парикмахеров» и т. п.), в тридцать три года вынужден был проучить хлыстом французского консула на Крите, в сорок один — начал писать трактат «Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения», почти полностью построенный на французском материале... И вот теперь, на пороге старости, Леонтьев начинает по-другому видеть прошлое: оказывается вдруг, что Наполеон III, «Дюдеванша», Мюссе были все же довольно яркими, довольно симпатичными людьми — по сравнению с парижскими знаменитостями последнего извода, совершенно уже бесцветными.

В канун столетнего юбилея Французской революции Леонтьев свидетельствует, по сути, о снижении отметки, на которой находится европейское человечество, об ухудшении качества его жизни. Таков главный результат революции, в этом и состоит причиненный ею «общечеловеческий вред».

Старшие славянофилы первыми у нас начали бить тревогу, указывая на сползание под гору европейского человека. Хомяков, воспевший былое величие Запада в проникновенных стихах:

 

О, грустно, грустно мне! Ложится тьма густая

На дальнем Западе, стране святых чудес:

Светила прежние бледнеют, догорая,

И звезды лучшие срываются с небес, —

 

увидел раньше других, что в западной культуре «душа убывает». И. Киреевский, начинавший литературную борьбу издателем «Европейца», закончил тем, что в европейском человеке после 1848 года с грустью разглядел элементарную одержимость: «Чувствуя тьму свою, он, как ночная бабочка, летит на огонь, считая его солнцем. Он кричит лягушкой и лает собакой, когда слышит Слово Божие».

Но старшие славянофилы, возвысившие чистоту жизни над чистотой слога, но Константин Николаевич Леонтьев, с пугающей точностью предсказавший ход истории в XX столетии, — люди все-таки посторонние по отношению к миру и к его литературе. Члены Церкви-миряне, они писали по послушанию, благословение Церкви ясно отпечаталось на их трудах.

Но вот П. Валери, которого никто еще не заподозрил, кажется, в «догматизме», в предосудительном желании сподобиться вечных благ и избавиться вечных мук, оглядывается однажды назад, начинает всматриваться в жизнь, какою она была до 1789 года, и у него вдруг вырывается такое полупризнание в любви: «Европа была тогда лучшим из возможных миров; власть и терпимость в ней уживались <…> Даже улица была сценой хороших манер. Торговцы умели построить фразу. Даже откупщики, даже девки, даже шпионы и сыщики изъяснялись так, как нынче никто. Казна взимала с учтивостью. Дни <...> не были уплотнены и загружены, они катились медлительно и вольно; расписания не дробили мыслей и не делали смертных рабами усредненного времени и друг друга. Все бранили правительство; все еще верили, что можно найти нечто лучшее. Но заботы отнюдь не были неимоверными».

Революция нанесла Франции неисцелимую рану; агония великой страны продолжалась четверть века, и эти судороги, эти конвульсии остались в истории под именем Наполеоновских войн, затем... Угасание и разложение – «смесительное уравнение», по излюбленному выражению Леонтьева.

Спустя сто лет даже Поль Валери, «удачник в демократии», холодный и умный законодатель парижской интеллектуальной моды, оказывается в курсе происходящего и мимоходом подтверждает (что называется, камни вопиют): жить стало хуже.

Труднее и хуже становится жизнь. Никакие триумфы техники и санитарной гигиены не могут уже скрыть этого.

Жизнь становится хуже, и человек становится хуже. В литературе это особенно заметно. Не будем обсуждать путь, пройденный французской литературой за триста лет, — от высочайшего уровня, установленного Декартом сразу, с первой попытки (и именно с этой высоты сказали свое слово миру Паскаль, Корнель, Мольер), к уровню Сименона, Сартра и Камю, — путь во всех отношениях катастрофический. Рассмотрим хороших французских авторов, расположившихся по разные стороны от роковой черты (1789 год), но не слишком далеко от нее.

Ведь нельзя сказать, что Реньяр, Лесаж, Мариво лучше пишут, чем Стендаль, Бальзак, Мериме. Нет, Стендаль, Мериме, даже и Бальзак, пишут тоже неплохо. Разница не в уровне письма — разница лежит в качестве жизни, которую они описывают, о которой свидетельствуют. В мире Мариво не то чтобы просто удобнее, приятнее жить, чем в мире Стендаля (это-то понятно, это и Валери готов подтвердить), — в мире Мариво пока еще стоит жить. В мире Ж. Сореля и Растиньяка жить уже нельзя. Незачем становиться третьим в этой компании, не стоит.

Основная интуиция передового европейского человечества выражена очень ярко Прудоном: «Великий Пан умер! Боги удалились, цари уходят…» Это 1848 год, минута торжества, не омраченного еще Венгерским походом Паскевича. Радость, как видите, бьет через край...

(Широчайшую известность приобрела впоследствии аранжировка этой победной мелодии, выполненная Ницше: «Бог умер». Тут взгляд изнутри протестантского мира, ставший откровением для этого мира. Снаружи было заметно уже очень давно, что протестантский бог при смерти, и Тютчев, по долгу службы много живший в Германии, с большой художественной силой запечатлел минуту прощания в стихотворении 1834 года «Я лютеран люблю богослуженье…»)

Но мир, из которого «боги удалились», для житья непригоден. Мир без Бога воистину пошл, вернее сказать — пошл его обитатель, завистливый, суетливый средний европеец, устраивающийся в Божьем мире на началах равенства, братства и свободы. («Свобода» в этой популярной триаде и означает жизненное устройство без Бога и без Царя. Зависимость от банка, дающего или не дающего кредит, зависимость от государственного чиновника, определяющего состав той тошнотворной бурды, которой будут пичкать ваших детей в школе под видом «гуманитарных наук», зависимость от сырого и вонючего газетного листка, процеживающего информацию сквозь невидимые вашему глазу фильтры, — все это «свободе» не мешает.)

Неудивительно, что в многотиражной западноевропейской литературе середины века (Гюго, Диккенс, Жорж Санд) такое обилие дешевых эффектов, риторики, бумажных страстей — это не просто падение вкуса (хотя и оно тут, безусловно, присутствует), это и веление времени. Нужна большая трескотня, нужны сильные средства — хлопушки, дымовые шашки, магниевые вспышки, — чтобы не замечать того, что тихо стоит перед глазами. Оборвалась последняя ниточка, связывавшая жизнь государства с абсолютным началом; место народа, ведомого и хранимого Богом, заступила масса безликих индивидуальностей с их конституционными правами; душа народа умерла или уснула, а значит, и поэзия, эхо народной души, должна смолкнуть.

Но это все впереди. А на очереди у нас взрыв богоборческой ярости, богоборческого восторга — поход Наполеона на Россию.

Наполеон I. Сын безвестного адвоката, сделавший карьеру во время гражданской войны (самое интересное в этой головокружительной карьере — и о чем никогда не вспоминают — это другие, те безымянные для нас французские офицеры, которые не захотели расставлять французские пушки для стрельбы по французскому городу Тулону, остались капитанами, лейтенантами... остались людьми), первый сверхчеловек Новой истории, удачливый полководец, выдающийся администратор, французский император, коронованный патриархом римской церкви, взявший в жены дочь апостолического императора Франца, сделавший маршалами сыновей конюхов и портных, назначивший королями своих братьев и кузенов...

И все эти маршалы, кузены, конюхи и короли в разнообразно расшитых мундирах переходят Неман и скачут по зеленой равнине... Восторг, восторг!

И идут они, надо сказать об этом прямо, на пустое место. Ибо именно такова многовековая мечта европейцев о России.

Для них находится здесь некий «Восток», сакральное притяжение которого, мистическое значение для судеб мира ощущаются довольно остро, чувствуются кожей, — но это притяжение, не поддающееся рациональному объяснению, только попусту раздражает дисциплинированный ум западного человека. Отвлеченный им от неотложных хозяйственных дел «гордый взор иноплеменный» снова и снова начинает вглядываться в наши заснеженные просторы, вооружаясь год от года все более совершенной оптикой, — и снова и снова не находят у нас ничего.

Царская охранка... погромы… необразованная церковь… снега, медведи... Иван Базилид... пьяные и бесхарактерные slavs (а слова с этим корнем во всех главных европейских языках имеют одинаковую эмоциональную окраску: раб, слюни, подхалим, презренный, гнусный и т. п.)... Ничего больше.

Какое-то наваждение, мираж, с которым необходимо покончить любыми средствами — для внутреннего равновесия, что ли. И снова и снова накатываются с запада волны, чтобы захлестнуть, поглотить, цивилизовать это заколдованное место.

Россия — сердце мировой истории. Западного человека (ведь и его душа христианка по рождению) волнует, тревожит, притягивает Россия. К несчастью, у нашего падшего мира голова с сердцем не в ладах. Поверить в Россию гордый иноплеменник не может, обаяние русской духовности успешно преодолевает, осмысляя ее как начало деструктивное, предательское, прямо враждебное духу прометеевско-фаустовской цивилизации[1]. Подыскиваются рациональные обоснования необходимости натиска на Восток: жизненное пространство, которым малонаселенная Россия способна поделиться с Европой; азиатские орды, готовые нахлынуть из тундр и лесов Левобережной Украины и погубить Цивилизацию; фальшивое завещание Петра Великого... Все это малосерьезно и совсем уже не рационально, но как повод следовать темному и сложному инстинкту — годится и это.

Но почему же тогда, спросите вы, с такой симпатией относились к России французские энциклопедисты? Это же выжимка, это авангард европейского человечества! И никакой недоброжелательности к нам...

Дело в том, что мистическая одаренность этой группы людей была обескураживающе мала. Обаяния русской духовности они не чувствовали, поскольку духовная область вообще была для них закрыта; Россия их не притягивала и не отталкивала. Энциклопедисты ставили на Россию как на молодую варварскую страну, способную стать хорошим полигоном для испытания передовых идей. Россия, по их мнению, больше подходила на роль Новой Атлантиды, чем Франция, где слишком сильны были вековые предрассудки, слишком глубоко въелось в кожу простолюдина устаревшее христианское вероучение...

Здесь уместно будет наконец сказать несколько слов на тему, второе тысячелетие сохраняющую актуальность, — о «молодости» России и о ее «отсталости». С одной стороны, эти тезисы выглядят смехотворными. Россия не просто очень старое государство, она — законная наследница древней и благородной культуры Восточной Римской империи и через ее посредство связана с живой традицией Эллады и Египта. Только в России (да еще на Афоне) сохраняется эта связь.

Но есть и другая сторона. И в среднеевропейских представлениях о русской отсталости содержится важное для нас указание. Безусловно, мы не можем похвалиться тем, что оставались на высоте своего призвания (быть страной-хранительницей вселенского Православия, быть Царством) равномерно с 1439 года по настоящий день, что выполнили свое задание полностью. Россия как политический и хозяйственный организм давно уже утратила свой путь и двинулась вдогонку за Западом. Но слишком велика инерция Православного Царства — избавиться от нее и слиться с Западом не за страх, а за совесть России никогда не удавалось. То мы приближаемся почти вплотную, то вдруг опять откатываемся назад лет на сто, возвращаясь к себе... Не следовать за Западом мы не можем (нас растерзают сразу же), следовать за ним нам тяжело и противно, несродно, — мы отстаем. И в этом до сих пор было спасение наше.

«Россия молода» — значит, есть надежда, что наше государство вступило на кривую дорожку «Реформации, Возрождения и крестовых походов» с непоправимым опозданием.

«Россия отстала» — то есть она и в худшие свои годы чуть ближе ко Христу, чем отступающий от Него с победным пеньем и развернутыми знаменами Запад.

В 1812 году, когда Европа, уставшая от крови и безобразий предшествующего двадцатилетия, готова была склониться перед Наполеоном, принять из его рук гарантии коллективной безопасности, согласиться на новый мировой порядок, — отсталая Россия оказалась способной разглядеть истинный смысл происходящего. Священный Синод нашей Церкви в послании своем по случаю вступления Наполеона в пределы России именовал его антихристом.

И мы не должны забывать о том, что один из сильнейших прорывов зла в мировой истории, одна из величайших попыток антихриста воплотиться были пресечены подвигом русской армии, русского народа, русского Царя.

Продолжение следует